— Я очень рада, — сказала княгиня. — Вот возьми документы, полномочия, которые тебе необходимы, и тотчас отправляйся в Рим.
Цетег взял бумаги и начал просматривать их.
— Королева, — сказал он, — это манифест молодого короля. Ты подписала бумагу; но его подписи нет.
— Аталарих, подпиши здесь свое имя, сын мой, — обратилась она к юноше, протягивая ему документ.
Молодой наследник все время пристально всматривался в лицо Цетега. При обращении матери он быстро выпрямился и решительно ответил:
— Нет, я не подпишу. Не только потому, что я не доверяю ему, — да, гордый римлянин, я тебе не доверяю, — но еще потому, что меня возмущает, что вы, не дождавшись даже минуты, когда мой великий дед закроет глаза, протягиваете уже руки к его короне. Стыдитесь такой бесчувственности!
И, повернувшись к ним спиною, он отошел к своей сестре и стал подле нее, обняв ее рукою.
Цетег вопросительно смотрел на княгиню.
— Оставь, — вздохнула она. — Уж если он не захочет чего-нибудь, то никакая сила в мире не принудит его. Между тем Матасвинта несколько времени рассеянно смотрела в окно и потом вдруг схватила своего брата за руку и быстро прошептала:
— Аталарих, кто этот мужчина в стальном шлеме, вон там у колонны подъезда? Видишь? Скажи, кто это?
— Где? — спросил Аталарих, выглядывая в окно. — А, это храбрый герой граф Витихис, победитель гепидов.
В эту минуту тяжелый занавес, закрывавший вход в комнату короля, открылся, и оттуда вышел грек-врач. Он сообщил, что после довольно продолжительного сна больной чувствует себя лучше и выслал его из комнаты, чтобы поговорить наедине с Гильдебрандом, который последние дни ни на минуту не отходил от его постели.
Странное впечатление производила спальня короля: дворец был построен еще римскими императорами и отличался великолепием. И эта комната также была отделана с замечательною роскошью: пол мраморный, стены прекрасно разрисованы; с потолка спускались, точно витая в воздухе, языческие боги. Мебель была простая деревянная, и только дорогое пурпуровое покрывало на ногах больного, да прекрасная львиная шкура перед постелью, — подарок короля вандалов из Африки, — указывали на королевское достоинство больного. В глубине комнаты висели медный щит и широкий меч короля, которые много лет уже не были в употреблении.
У изголовья кровати, заботливо склонившись над больным, стоял старый оруженосец его, Гильдебранд. Король только что проснулся и молча смотрел на своего верного слугу. Лицо его, хотя и сильно исхудавшее во время болезни, носило отпечаток большого ума и силы, в изгибах же рта виднелась необычайная кротость.
Долго, с любовью смотрел король на своего великана-сиделку, затем протянул ему руку.
— Старый друг, теперь нам надо проститься, — сказал он.
Старик опустился на колени и прижал руку короля к губам.
— Ну, старик, встань; неужели же мне утешать тебя?
Но Гильдебранд остался на коленях, только голову приподнял, чтобы видеть лицо короля.
— Слушай, — сказал больной: — я знаю, что ты, сын Гильдунга, всегда правдив. Поэтому спрашиваю тебя: скажи, я должен умереть? и сегодня? до захода солнца?
И он взглянул на своего оруженосца такими глазами, которые нельзя было обмануть. Но старик и не желал обманывать, он уже собрался с силами.
— Да, король готов, наследник Амалунгов, ты должен умереть, — ответил он, — рука смерти уже простерта над тобою. Ты не увидишь заката солнечного.
— Хорошо, — ответил Теодорих, не дрогнув ни одним мускулом. — Вот видишь, тот грек, которого я выслал отсюда, обманул меня на целый день. А мне нужно мое время.
— Ты хочешь опять позвать священника? — с неудовольствием спросил Гильдебранд.
— Нет, они уже больше не нужны мне.
— Сон так хорошо подкрепил тебя, — радостно вскричал оруженосец, — он разогнал тень, которая так долго омрачала твою душу. Хвала тебе, Теодорих, сын Теодемера, ты умрешь, как король-герой.
— Я знаю, — улыбаясь сказал король, — что ты не любил видеть священников у моей постели. И ты прав, — они не могли мне помочь.
— Но кто же помог тебе?
— Бог и я сам. Слушай! И эти слова будут нашим прощаньем. Пусть это будет моей благодарностью тебе за пятьдесят лет твоей верности. Тебе одному — не моей дочери, не Кассиодору, а только одному тебе я открою, что так мучило меня. Но сначала скажи мне: что говорит народ, что думаешь ты об этой ужасной тоске, которая так овладела мною и свела в могилу?
— Вельхи говорят, что тебя мучит раскаяние за казнь Боэция и Симмаха.
— А ты поверил этому?
— Нет. Я не мог думать, чтобы тебя могла смущать кровь изменников.
— И ты совершенно прав. Быть может, по закону они не заслуживали смерти. Но они были тысячу раз изменники. Они изменили моему доверию, моей привязанности. Я ставил их, римлян, выше, чем лучших из людей моего народа. А они в благодарность захотели овладеть моей короной, вступили в переписку с византийским императором; какого-то Юстина и Юстиниана предпочли моей дружбе. Нет, я не раскаиваюсь, что казнил неблагодарных. Я их презираю. Но говори дальше: ты сам, что ты думал?
— Король, твой наследник — еще дитя, а кругом — враги.
Больной наморщил брови.
— Ты ближе к истине. Я всегда знал, в чем слабость моего государства, и в эти ужасные, бессонные ночи я плакал об этом, хотя по вечерам на пирах, перед иноземными послами, и выказывал гордую самоуверенность. Старик, я знаю, что ты считал меня слишком самоуверенным. Но никто не должен был видеть меня унывающим. Никто, — ни друг, ни враг. Трон мой колебался, я видел это и стонал, но только тогда, когда был один со своими заботами.